Обломов... - Дневник Цунами_в_Носочках
Когда в январе 1993 года в парижском Американском госпитале скончался Рудольф Нуреев — гениальный танцовщик, артист, балетмейстер и enfant terrible мировой сцены, — в его роскошной квартире на авеню Монтань осталась не только коллекция антиквариата, старинных ковров и записей, но и… собака. Её звали Обломов.
Имя псу дали, как несложно догадаться, не случайно. Он был воплощением медлительности, тяжеловесной задумчивости и почти русской меланхолии. Короткие, толстые лапы, неуклюжее тело с шерстью грязно-белого цвета, вкраплённой блеклыми пятнами, слезящиеся глаза, отросшие когти, царапающие паркет, и уши, уныло обвисающие по бокам морды. Всё в нём казалось противоположностью его хозяина — гибкого, пронзительного, стремительного.
И всё же Обломов был неотъемлемой частью жизни Нуреева. Он сопровождал его повсюду, даже в зал с высокими зеркалами, гладким паркетом и звучащим фортепиано. Пока маэстро Валентин наигрывал партии, а Нуреев репетировал со своими учениками или артистами труппы, Обломов лежал на одеяле у инструмента, прищурившись, подвывая себе под нос: un, deux, trois, allez… Он будто понимал, о чём речь, — pa, pirouette, entrechat, jeté… И, быть может, понимал больше, чем кто-либо.
Он знал — красота требует боли. Он чувствовал музыку не хуже любого, кто стоял у станка. И когда Нуреев, даже в последние годы, взлетал в прыжке, прямой, как стрела, Обломов замирал. Потому что знал: вот оно, чудо. И в этот миг, в этом воздушном движении — заключена и любовь, и страдание, и слава. Всё то, что не выразить словами, но можно — в движении.
Когда Нуреев стал угасать, Обломов не отходил от его постели. Он лежал рядом, уткнув морду в ковёр с восточным узором, словно знал, что дни сочтены. После смерти Нуреева собака не ела от горя — но всё же выходила гулять, если очень надо. А вскоре обрела нового хранителя.
Нуреев заранее позаботился о будущем любимца: он попросил Ольгу Пирожкову — балерину, не блиставшую в главных партиях, но жившую балетом — взять пса под свою опеку. Её жизнь была посвящена сцене, а в последние годы и самому Нурееву — она варила ему бульоны, приносила в термосе, кормила с ложки. Пёс получал мясо, она — благодарную улыбку с потухающих губ. После его смерти Пирожкова получила в наследство мебель, ковры, пластинки и — Обломова.
С этого момента началась тихая жизнь на окраине Булонского леса. Без балов, без гостей, без икры в собачьей миске — только уют, порядок, музыка. Пирожкова слушала старые записи Рамо и Глюка, а Обломов дремал рядом. Но иногда… иногда с ним происходило нечто странное.
В безлунную ночь, когда всё замирало, Обломов выходил на балкон. И, как будто ведомый воспоминаниями, начинал… танцевать. Да, он танцевал. Как умел. Он вставал в первую позицию, потом во вторую, приподнимался, прыгал. Сначала неуверенно, но с ночи в ночь всё отчётливее, всё осмысленнее. Это было похоже на танец, подсмотренный сквозь сон.
Пирожкова случайно застала его однажды. Она хотела сфотографировать — ведь никто не поверит на слово. Но в тот момент, когда она навела объектив, Обломов посмотрел на неё с такой тоской и упрёком, что она опустила камеру. Она нарушила магию. Они оба это поняли. В ту ночь они почти не спали.
С тех пор Пирожкова молчала. Она не делала снимков, не рассказывала. Но ночами она слышала — как скрипят доски на балконе, как что-то шуршит, как кто-то тяжело дышит в такт с воображаемой музыкой. Обломов танцевал. Только для себя. И, может быть, для него.
А потом пришёл март 1998 года. Нурееву исполнилось бы 60. Пирожкова и Обломов отправились на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Она несла белые розы. Он — память.
Долго они стояли у могилы. Потом Пирожкова наклонилась и прошептала:
— Обломов… только один раз. Для него.
Пёс поднялся. Сделал шаг. Потом другой. И вдруг — словно забыв, что он стар, что он тяжёл, что он всего лишь собака — он прыгнул. Это был настоящий cabriole, прыжок, который он наблюдал тысячу раз: задние лапы вместе, передние тянутся вверх. Он взлетел — и опустился в центр букета белых роз.
Пирожкова смотрела на него сквозь слёзы:
— Une cabriole, merveilleuse… как горд он был бы тобой, мой дорогой…
На обратном пути, у самой двери, Обломов исполнил последний — спонтанный, почти невесомый soubresaut. А потом уже никогда не танцевал. Он не нуждался больше в ночных тренировках. Он отдал дань тому, кого любил, и хранил тишину.
И Ольга Пирожкова — тоже. Их секрет остался только между ними. Между женщиной, посвятившей жизнь танцу, и собакой, которая однажды — ради любви — преодолела гравитацию.
11
Имя псу дали, как несложно догадаться, не случайно. Он был воплощением медлительности, тяжеловесной задумчивости и почти русской меланхолии. Короткие, толстые лапы, неуклюжее тело с шерстью грязно-белого цвета, вкраплённой блеклыми пятнами, слезящиеся глаза, отросшие когти, царапающие паркет, и уши, уныло обвисающие по бокам морды. Всё в нём казалось противоположностью его хозяина — гибкого, пронзительного, стремительного.
И всё же Обломов был неотъемлемой частью жизни Нуреева. Он сопровождал его повсюду, даже в зал с высокими зеркалами, гладким паркетом и звучащим фортепиано. Пока маэстро Валентин наигрывал партии, а Нуреев репетировал со своими учениками или артистами труппы, Обломов лежал на одеяле у инструмента, прищурившись, подвывая себе под нос: un, deux, trois, allez… Он будто понимал, о чём речь, — pa, pirouette, entrechat, jeté… И, быть может, понимал больше, чем кто-либо.
Он знал — красота требует боли. Он чувствовал музыку не хуже любого, кто стоял у станка. И когда Нуреев, даже в последние годы, взлетал в прыжке, прямой, как стрела, Обломов замирал. Потому что знал: вот оно, чудо. И в этот миг, в этом воздушном движении — заключена и любовь, и страдание, и слава. Всё то, что не выразить словами, но можно — в движении.
Когда Нуреев стал угасать, Обломов не отходил от его постели. Он лежал рядом, уткнув морду в ковёр с восточным узором, словно знал, что дни сочтены. После смерти Нуреева собака не ела от горя — но всё же выходила гулять, если очень надо. А вскоре обрела нового хранителя.
Нуреев заранее позаботился о будущем любимца: он попросил Ольгу Пирожкову — балерину, не блиставшую в главных партиях, но жившую балетом — взять пса под свою опеку. Её жизнь была посвящена сцене, а в последние годы и самому Нурееву — она варила ему бульоны, приносила в термосе, кормила с ложки. Пёс получал мясо, она — благодарную улыбку с потухающих губ. После его смерти Пирожкова получила в наследство мебель, ковры, пластинки и — Обломова.
С этого момента началась тихая жизнь на окраине Булонского леса. Без балов, без гостей, без икры в собачьей миске — только уют, порядок, музыка. Пирожкова слушала старые записи Рамо и Глюка, а Обломов дремал рядом. Но иногда… иногда с ним происходило нечто странное.
В безлунную ночь, когда всё замирало, Обломов выходил на балкон. И, как будто ведомый воспоминаниями, начинал… танцевать. Да, он танцевал. Как умел. Он вставал в первую позицию, потом во вторую, приподнимался, прыгал. Сначала неуверенно, но с ночи в ночь всё отчётливее, всё осмысленнее. Это было похоже на танец, подсмотренный сквозь сон.
Пирожкова случайно застала его однажды. Она хотела сфотографировать — ведь никто не поверит на слово. Но в тот момент, когда она навела объектив, Обломов посмотрел на неё с такой тоской и упрёком, что она опустила камеру. Она нарушила магию. Они оба это поняли. В ту ночь они почти не спали.
С тех пор Пирожкова молчала. Она не делала снимков, не рассказывала. Но ночами она слышала — как скрипят доски на балконе, как что-то шуршит, как кто-то тяжело дышит в такт с воображаемой музыкой. Обломов танцевал. Только для себя. И, может быть, для него.
А потом пришёл март 1998 года. Нурееву исполнилось бы 60. Пирожкова и Обломов отправились на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Она несла белые розы. Он — память.
Долго они стояли у могилы. Потом Пирожкова наклонилась и прошептала:
— Обломов… только один раз. Для него.
Пёс поднялся. Сделал шаг. Потом другой. И вдруг — словно забыв, что он стар, что он тяжёл, что он всего лишь собака — он прыгнул. Это был настоящий cabriole, прыжок, который он наблюдал тысячу раз: задние лапы вместе, передние тянутся вверх. Он взлетел — и опустился в центр букета белых роз.
Пирожкова смотрела на него сквозь слёзы:
— Une cabriole, merveilleuse… как горд он был бы тобой, мой дорогой…
На обратном пути, у самой двери, Обломов исполнил последний — спонтанный, почти невесомый soubresaut. А потом уже никогда не танцевал. Он не нуждался больше в ночных тренировках. Он отдал дань тому, кого любил, и хранил тишину.
И Ольга Пирожкова — тоже. Их секрет остался только между ними. Между женщиной, посвятившей жизнь танцу, и собакой, которая однажды — ради любви — преодолела гравитацию.
11
Автор: Цунами_в_Носочках
Вчера в 21:23